Виртуальная библиотека |
||||
Теперь я перехожу к изложению обстоятельств, имевших место при моей поездке за границу. В мае месяце я уехал прямо в Брюссель к моей дочери. В Брюсселе пробыл дней 10, познакомился там с принцем Наполеоном, империалистическим претендентом на французский престол. Тогда еще он не был женат на дочери короля Леопольда Бельгийского, так как король не соглашался выдать за него дочь из соображений политических, так как он проводил большую часть своего времени во Франции и там весьма жуировал, а потому он полагал, что, выдав свою дочь за претендента на французский престол, он может этим несколько попортить свои отношения к Французской республике.
Как-то раз принц Наполеон, с которым я обедал у тамошнего первого банкира Ламберта, женатого на дочери парижского банкира Ротшильда, просил меня прийти к нему запросто со своей женой завтракать. Через несколько дней я пошел к нему завтракать. Меня удивило то, что у него в доме вся его прислуга и лица, там находившиеся не называли его иначе, как ваше величество, т.е. представляя себе, как бы он есть французский император. Там я узнал, что отставные офицеры французской армии и даже некоторые из действующих офицеров империалисты поочередно приезжают к нему и по несколько месяцев дежурят и исполняют обязанности адъютанта. Точно так же все французские пожилые империалисты, с известными более или менее именами, поочередно приезжают к нему и исполняют обязанности обер-гофмаршалов, т.е. иначе говоря как бы министров двора. Хотя завтрак был совершенно простой, тем не менее соблюдался весь этикет, как бы на завтраке у императора.
После завтрака он меня попросил зайти к нему в кабинет, где я наедине имел с ним такой оригинальный разговор: он мне сказал, что вот он хорошо знает меня по моей государственной деятельности и по репутации, которою я пользуюсь в Европе, что он хотел ко мне обратиться, чтобы я ему дал совет, как ему поступить, и мне объяснил, что дело заключается в том, что ввиду такого неспокойного настроения во Франции, которое существует, и каковое беспокойство идет от того, что с каждым днем все усиливается крайняя партия социалистов, его советчики
ему советуют явиться во Францию и сделать империалистическое пронунциаменто, т.е. объявиться императором, и просил сказать, что я по этому предмету думаю, причем он мне сказал, что особенно во Франции беспокоятся, что там дошли до таких крайностей, что даже говорят о возможности министерства Клемансо, такого крайнего человека с социалистическими идеямиНа это я ответил принцу, что как мне ни неприятно ему сказать то, что я думаю, тем не менее ввиду его доверчивого ко мне отношения я считал бы нечестным ему не сказать откровенно мое мнение, а мое мнение таково, что такая авантюра не может иметь никакого успеха, что я убежден в том, что, если Клемансо сделается президентом министерства, то министерство Клемансо обратится
в министерство буржуазное; что там все социалисты — до тех пор, пока не входят во власть, а когда входят во власть, то сами обстоятельства складываются так, что они видят, что проводить свои социальные теории они не в состоянии. Поэтому, с точки зрения экономической, материальной, Франция представляет собой страну с наименее прогрессивным финансовым и экономическим законодательством; хотя она и республика, но соседние государства провели в свою государственную, экономическую, финансовую жизнь гораздо большие демократические реформы и принципы, нежели Франция.На это принц мне пожал руку и сказал, что он очень рад от меня это слышать, так как и он внутри души был того же мнения. Действительность вполне оправдала мои указания. После этого министерства Клемансо было министерство такого крайнего социалиста, как Бриан, и эти министры со своими коллегами социалистами и крайними, как только делались министрами, не выходили из рамок государственного благоразумия, и до сих пор во Франции не введена даже такая мера, как подоходный налог, который введен уже давно и в Германии, и в Англии, и в других европейских государствах.
Из Брюсселя я с дочерью и зятем должны были неожиданно выехать в Экслебэн, где находилось семейство Нарышкиных, т.е. отец и мать моего зятя с некоторыми детьми, так как Василий Львович Нарышкин заболел воспалением легких и там умер. Моя же жена с внуком отправилась в Париж. Из Экслебэна моя дочь с зятем поехали в Петербург вместе с гробом Василия Львовича, чтобы похоронить его в Невской Лавре, а я вернулся в Париж и с внуком поехал в Виши.
В Виши я получил телеграмму от известнейшего, замечательного ученого Мечникова, в которой он меня спрашивал, могу ли я его принять. Я Мечникова знал еще с Новороссийского университета, так как, когда я кончал курс, он там начал профессорствовать по кафедре зоологии. Так как он был по тому времени довольно крайних идей, а я был гораздо более консервативных идей, то мы с ним не особенно сходились, тем не менее я его отлично знал. Я ответил Мечникову, что я его во всякое время с большим удовольствием приму.
Однажды в Одессе я имел с Мечниковым большой спор по поводу защиты диссертации на магистра моего товарища Лигина (впоследствии попечителя Варшавского учебного округа). Мечников и его компания из естественников, имея самые слабые математические познания, хотели его провалить потому, что он маменькин сынок и консерватор. Обратились к знаменитому геометру Шалю, который ответил, что за диссертацию Лигина следовало бы дать доктора, а не только магистра механики.
Вот этот милейший, достойнейший и талантливейший Мечников меня также упрекал, что я мало убил людей. По его теории, которую он после выражал многим, я должен был отдать Петербург, Москву или какую-либо губернию в руки революционеров. Затем через несколько месяцев их осадить и взять, причем расстрелять несколько десятков тысяч человек. Тогда бы, по его мнению, революции был положен конец.
Некоторые русские с восторгом и разинутыми ртами слушали его речи. При этом он ссылался на Тьера и его расправу с коммунистами. Впрочем, Мечников прибавил: это я так говорю — ведь я не политик...
Затем и в России начали при критике моих действий ссылаться на Тьера. Какое невежество и потемнение разума. Начать с того, что Тьер искусственно коммуну не создавал. Мечников в основу своих пожеланий ставит грубейшее провокаторство. Затем Тьер действовал, опираясь на народное собрание, выбранное всеобщею подачею голосов. Он громил Парижскую коммуну, опираясь на мандат и желание всей Франции. Относительно репрессий не он толкал Национальное собрание, а обратно — он его всячески сдерживал.
Если бы после 17 октября было собрано всеобщею подачею голосов народное собрание, то оно бы потребовало от меня не всеобщих расстрелов, а полного прекращения таковых. Но мало того, оно потребовало бы еще отказа династии Романовых от престола и во всяком случае отказа государя от царства и передачи всех виновных в позорнейшей и страшнейшей войне верховному суду. В результате произошла бы братоубийственная война, которая, вероятно, окончилась бы отложением некоторых наших окраин и занятием некоторых наших провинций чужеземными армиями. Ведь наша армия в 1 млн. человек была в Маньчжурии, и мне удалось только к моему уходу почти через полгода вернуть большую ее часть в Россию .
Мечников ко мне приехал и просил меня дать ему совет по следующему делу: ему предлагают в Оксфорде кафедру с 3 тыс. фунтов стерлингов жалованья и с квартирой, отоплением и освещением на счет университета, т.е. с жалованьем около 30 тыс. рублей, и он меня спрашивает, советую ли я ему принять это место или нет. Я его вопроса не понял и спросил его: “А сколько вы получаете, будучи одним из главных деятелей в институте Пастера в Париже?” Он сказал, что получает 3 тыс. франков, но без всяких других каких-нибудь добавлений. Тогда я ему ответил, что,
по моему мнению, вопрос кажется довольно ясен для ответа. На это он мне сказал, что для него вопрос совершенно не ясен, потому что он ни за что не переменил бы положения у Пастера на профессора в Оксфорде, хотя там жалование больше и материальное обеспечение больше, но только у него есть сомнение: он получает из России по второй закладной из земельного имущества своей жены около 8 тыс. рублей в год, и вот он в сущности на это и живет. Если только он может быть уверен, что это не пропадет, что он это будет получать, то, конечно, он никогда никакого места не примет и останется в институте Пастера, где он приобрел репутацию не только во Франции, но и во всем свете. Судя по тому, что происходит и россии и главным образом вследствие идей об экспроприации земельного имущества, его стращают, что он может эти деньги потерять и не получить. В этом случае он жить в Париже не в состоянии и должен будет принять кафедру в Оксфорде. Я его успокоил и сказал, что принудительной экспроприации земель в большом объеме не будет, и если бы даже она была, то она будет производиться за вознаграждение, а следовательно, он получит и соответствующий капитал, поэтому он может быть совершенно покоен. Он мне поверил. Конечно, так и случилось. Это обстоятельство меня с ним очень сблизило.Из Виши мы поехали в Экслебэн, куда к нам вернулись из Петербурга моя дочь с зятем; затем, пройдя курс лечения в Экслебэне, мой зять, дочь и внук уехали в Брюссель, где он служил в дипломатическом корпусе, а я с женой проехали через Швейцарию и хотели подняться до Кельна по Рейну и затем еще заехать в Брюссель, но в Майнце моя жена заболела, что нас и задержало во Франкфурте.
Во Франкфурте доктор решил, что и мне нужно сделать операцию, поэтому мы поселились в Гомбурге и пробыли там около месяца. Рядом с Гомбургом находится Соден. В этом городе лечился мой большой приятель, бывший тифлисский предводитель дворянства, князь Меликов, который затем от той болезни, от которой он лечился, через несколько лет умер.
Я тогда ездил на автомобиле к Меликову, и однажды меня удивило одно обстоятельство: когда я уходил от него, то меня сопровождали незнакомые лица. Затем, когда бывший директором департамента полиции Коваленский, который затем застрелился, и я шли на поезд сесть в вагон, вместе с двумя неизвестными лицами,
то они меня почти вплотную окружали. Я не мог понять, в чем дело. На следующий день я заметил, что за мною ходят всегда и всюду агенты, но агенты не русской полиции, а немецкой. Тогда я обратился за объяснениями к тамошнему нашему консулу. Этот консул мне сказал, что ему начальник франкфуртской полиции передавал, что он получил приказание из Берлина учредить около меня охрану, но причины, чем это вызвано, он не знает.Скоро после этого времени я покинул Гомбург и уехал в Брюссель и оттуда в Париж. В Париже я остановился в гостинице Бристоль. Ко мне пришел известный Рачковский, бывший ранее начальником всей нашей секретной полиции за границей, о котором я говорил ранее, и затем ближайшим человеком при председателе Совета министров, меня заменившем, Горемыкине
.С падением Горемыкина он временно оставил Петербург и приехал в Париж, где он имел обширные связи. И вот он у меня был; я его спросил, не знает ли он, по каким причинам последнее время, когда я был в Гомбурге, германская секретная полиция установила надо мной охрану. Он сказал, что он не знает, но узнает у Ратаева, а Ратаев был жандармский офицер, который заменил Рачковского, когда он должен был оставить пост начальника секретной полиции в Париже. Он заменил Рачковского специально по полицейской части, а
Мануйлов — по части прессы.Когда я приехал в Париж, некоторые лица пришли ко мне в первый же день моего приезда и говорили, чтобы я был осторожнее, выходя на улицу, так как, пожалуй, могут на меня сделать покушение. Вследствие этих предупреждений, а равно и случившегося в Гомбурге, я спросил Рачковского, насколько эти предупреждения правильны, и рассказал ему, что случилось в Гомбурге. Он мне сказал, что наведет точные справки у Ратаева, и на другой день пришел ко мне и мне рассказал следующее, причем показал мне и соответствующие документы; из этих документов было видно, что в Содене жил один студент из евреев, который должен был покинуть Россию. Я помню, что когда я бывал у князя Меликова, то встречал этого студента.
Вот этот студент написал главе русской революционной анархической партии того времени о том, что я живу в Гомбурге, иногда приезжаю в Соден, что он трудно болен чахоткою, что ему все равно остается жить только несколько месяцев, по его мнению, а потому, если только партии это желательно, чтобы я был убит, т.е., что мое убийство может принести партии пользу, то он готов совершить это убийство. Письмо это он адресовал лицу, которое в то время было во главе партии в Париже, а именно с еврейской фамилией Рабинович или Гурович. Он состоит доктором в одной из парижских больниц. Эта партия со своим главою обсуждала этот вопрос и не решилась принять на себя решение, как следует в данном случае поступить и что следует ответить
студенту; поэтому этот доктор отправил запрос студента к главе всей революционно-анархической организации за границей того времени, а именно, известному Гоцу. Этот Гоц, богатый человек, был студентом в России, затем был сослан в Сибирь, из Сибири бежал и, имея значительный капитал, встал во главе всей революционно-анархической организации, но так как он в Сибири подорвал свое здоровье, то проживал большею частью на юге Швейцарии или Италии, но в это время он был в Берлине, где ему должны были делать серьезную операцию.Письмо из Парижа было получено в клинике в Берлине, как раз перед самой операцией, а поэтому администрация клиники ему письма не передала; между тем, операция была совершена неудачно, т.е. он, больной Гоц, ее не выдержал и умер. Тогда берлинская полиция, зная, что Гоц есть глава анархистов, открыла письмо, которое было адресовано на его имя и которое он не успел распечатать, и нашла именно этот запрос из Парижа о том, как следует в данном случае поступить, дать ли разрешение студенту меня убить или не давать. Берлинская полиция завладела этим письмом и послала его Ратаеву и одновременно телеграфировала во Франкфурт, чтобы была установлена охрана, так как германскому правительству было бы очень неприятно, если бы я был убит в пределах Германии. Послали это письмо Ратаеву потому, что слыхали и знали из газет, что я собираюсь из Германии проехать в Париж, и для того, чтобы в Париже были приняты меры.
Таким образом я узнал, почему это во Франкфурте я был охраняем. Одновременно Рачковский сказал от имени Ратаева, что он принял соответствующие меры и что я в Париже могу ходить и бывать всюду совершенно спокойно.
Когда я был еще в
Aix les Bains (Франция), там через посольство получил от министра двора письмо от 17 июля такого содержания: “Считаю нужным с вами поделиться впечатлениями только что бывшего у меня разговора с государем императором. Когда, говоря о настоящем политическом положении, было упомянуто ваше имя, его величество высказался в том смысле, что возвращение ваше в настоящее время в Россию было бы весьма нежелательным. Я признал необходимым сообщить вам это мнение его величества, дабы вы могли им сообразоваться при дальнейших планах вашей поездки”. Это было не что иное, как высочайшее повеление не возвращаться в Россию. В ответ на это письмо я сейчас же ответил просьбою об увольнении меня от службы. Через несколько дней я узнал о разгоне первой Государственной думы. Вследствие этого я телеграммой на имя почт-директора задержал посланное прошение. Когда первые громы от разгона первой Государственной думы улеглись и министерство Горемыкина, совершившее этот разгром, пало и вместо него явилось министерство Столыпина, заряженное тем же порохом, как и министерство Горемыкина, находившееся первое время в тумане напускного либерального конституционализма, то я около 20 августа (из Гомбурга) ответил министру двора барону Фредериксу следующим письмом:“Получив ваше письмо от 17 июля с любезным “советом не возвращаться в настоящее время” на мою родину, я на другой день послал прошение об отставке. Но засим в ясном сознании тех кровавых последствий, которые будет иметь роспуск Думы, и находя не патриотичным в такое время возбуждать личные вопросы, я задержал письмо в Петербурге. С тех пор прошло более месяца и ныне считаю возможным вновь высказаться по тому же эпизоду. Когда я оставил пост председателя Совета министров по соображениям, которые я имел счастье доложить в особом письме и которые для государя императора не были новы, так как ранее я имел возможность излагать их словесно и письменно, я не заметил, чтобы просьба моя не соответствовала высочайшим видам. Тем не менее, его императорскому величеству благоугодно было отпустить меня весьма благосклонно и отметить перед страною мои заслуги крайне милостивым рескриптом и наградою.
Затем было назначено министерство в которое вошли лица, которые по прошедшей своей деятельности не могли встретить в Думе и большинстве общества иного чувства кроме чувства презрительной вражды. Министерство это должно было изобразить скалу. Оно ее изобразило, по крайней мере в смысле свойства скалы — молчать, переносить удары, выказав неспособность отвечать мыслью на мысль.
Наконец, революционная Дума была распущена не во время, вследствие решения ее обратиться к стране по аграрному вопросу, вызванного по меньшей мере неполитичным обращением по тому делу самим министерством. Таким образом, поводом к роспуску Думы правительство почло уместным избрать вопрос (крестьянский), по которому было всего опаснее распускать народное собрание. Кровавые последствия сего действия налицо, и они еще выкажутся более выпукло. Я, в вашем присутствии, в последнем заседании по основным законам, имел честь докладывать его императорскому величеству по поводу мнений, высказанных тогда Горемыкиным по предмету политики правительства относительно будущей Думы по аграрному вопросу (не дозволить говорить о принудительном отчуждении, а если заговорят, то разогнать Думу), что роль правительства в этом деле должна быть выжидательная и примирительная, а не вызывающая.
Ужасно жалко, что правительство дало совершенно явные поводы внушить крестьянству, что правительство государя императора, если не против, то во всяком случае не за него. Решение по удельным землям скорее подольет в огонь масло, чем воду. Распустив так неудачно Государственную думу, Горемыкин и некоторые части министерской скалы испарились. Остался, насколько мне известно, честный и решительный человек Столыпин, который сел верхом на манифест 17 октября, мой всеподданнейший, высочайше одобренный доклад, его сопровождающий, а равно на целый ряд законов, изданных в мое министерство, и покуда на сем коне гарцует, благо министерство еще не стиснуто денежными нуждами благодаря колоссальнейшему займу, который мне удалось сделать перед самым моим уходом. Дай бог ему полного успеха, но как бы этот конь без надлежащего ухода скоро не сел на ноги. Как только я оставил пост председателя Совета министров, официальное отношение ко мне резко изменилось. Министерская газета “Россия”, заменившая официальное “Русское государство” (чистоплотный... господин Сыромятников вместо нечистоплотного Гурьева) в наивно ребяческом предположении министров, что весь мир на другой же день не будет знать, что в сущности это также официальная газета министерства, сейчас же, не без благословения подлежащих министров, начала меня всячески инсинуировать. Члены кабинета, не имея мужества назвать себя по имени,
начали излагать анонимно (один из членов кабинета) иностранным корреспондентам свои политические “credo”, причем всякий раз не упускали случая направить на меня стрелы, но, к моему благополучию, пропитанные не ядом отсутствующего мышления, а лишь детскою слюною. Честный Столыпин и генерал Трепов сочли также нужным объявить заграничным корреспондентам, что мои действия были ошибочны. Иностранные корреспонденты все это печатали, зная слабость читателей ко всему пикантно-комическому. На днях публицист Столыпин, неоднократно объявлявший, что он брат премьера и находится с ним в добрых братских отношениях, снисходительно отнесясь к моим талантам (подумаешь, какая честь), объявил, что ему достоверно известно, что я содействовал распространению легенды о влиянии Трепова. Это уже более серьезно, и пусть сие сообщение остается на совести автора и тех, которые инспирировали пьяненького газетчика Столыпина.Наконец, сегодня опубликована почти во всех газетах телеграмма императору Вильгельму монархических партий “истинно русских людей” (в простонародии черносотенцев), которые, по крайней мере в мое время, пользовались особым благоволением некоторых правительственных сфер, приписывающая мне все беды России и объявляющая меня чуть ли не еврейским владыкою. Одновременно мне передавали, что ближайшие члены семьи и его императорского величества изволят также меня обвинять во всем ныне происходящем в нашем отечестве. Вам, как истинно благородному свидетелю событий 17 октября, моего отношения к манифесту и затем сочлену моего министерства, известно, насколько это верно.
Наконец, сегодня мне сообщают, что в Петербурге, не без участия правительственных лиц, готовят целые диссертации, имеющие доказать, что я виновник в смуте и в несчастной войне, которая послужила главной причиной к смуте. И я по моему официальному положению должен на все это молчать...
Все вышеизложенное меня понуждает вернуться к моему первоначальному побуждению, вызванному вашим письмом с “советом” не возвращаться “в настоящее время” в отечество, несмотря на то, что в “настоящее время” даже русские эмигранты-революционеры и бомбисты нашли себе легальный или нелегальный приют в России.
Зная меня, я надеюсь, что вы не сомневаетесь в том, что превыше всего претило бы моей совести сделать по личному вопросу что-либо, что было бы не только неприятно, но просто неудобно для государя императора. Но если бы полное оставление мною государственной службы могло находиться, в соответствии с желаниями и видами его императорского величества, то чувство самоуважения не могло бы ни на минуту колебать мой выбор, я немедленно подал бы прошение о полной отставке. Не имея соответствующих средств к жизни и не желая лишать мое семейство тех удобств, к которым оно привыкло, покуда я буду в силах, я и в частной службе могу зарабатывать соответствующие средства и косвенно приносить пользу обществу. Может быть, по нынешним временам не излишне прибавить, что никакое изменение в моем положении никогда и ни в каком случае не будет в состоянии поколебать мои чувства верноподданнейшей преданности моему государю и тем принципам, впитанным мною с молоком матери, которые его императорское величество, как русский монарх, в себе олицетворяет. Надеюсь, что ваши рыцарские чувства подскажут вам необходимость скорейшего на сие письмо ответа”.
Письмо это, конечно, было представлено по получении его величеству, но время шло, и я на него ответа не получал. Тогда около 10 октября я отправил министру двора из Франкфурта письмо следующего содержания:
“Тому назад 20 дней я почел корректным сообщить вам мой взгляд и мои побуждения, вызванные письмом вашим от 17 июля, крайне оскорбительное значение коего усугубилось сопутствующими фактами, часть коих мною вам передана. В заключительных строках моего письма я высказал: Если полное оставление мною службы могло бы
находиться в соответствии с желаниями и видами его императорского величества или даже если бы то или другое решение этого вопроса по его незначительности было безразлично государю императору, то чувство самоуважения не могло бы ни на минуту поколебать мой выбор, Я немедленно подал бы прошение о полной отставке.Неполучение в столь продолжительное время ответа дает мне явное и твердое основание заключить, что то или другое решение моего личного дела совершенно безразлично для государя императора, что, впрочем, совершенно естественно, а потому благоволите представить его императорскому величеству прилагаемое мое прошение. Усердно прошу вашего содействия к скорой тему его удовлетворению”.
Затем я переехал в Брюссель к моему зятю, где пробыл несколько дней, чтобы вернуться в Париж, откуда выехал в Петербург. В Брюсселе я получил от министра двора письмо следующего содержания:
“Не преминув, по получении вашего письма, доложить его содержание государю императору, я выждал возможность более обстоятельно переговорить с его величеством по поводу вопроса о вашем возвращении в Россию, что решил сделать во время нашей поездки в шхеры. Могу вам теперь с уверенностью сказать, что государь, высказывая желание о невозвращении вашем в Россию, имел исключительно в виду обстоятельства данной минуты, полагая ваше присутствие здесь нежелательным из опасения, чтобы недоброжелательные лица не воспользовались бы им, как средством (?) для осложнения и без того трудной задачи министерства, но ни в каком случае как личное к вам недоброжелательство. Его величество, снисходя (??) к желанию вашему для личных ваших дел (?) вернуться в Россию, и полагая, что в
настоящее время ваш приезд не вызовет серьезных (?) осложнений политического характера, поручил мне сообщить вам, что не находит препятствий к вашему возвращению. Мне особенно приятно иметь возможность присовокупить, что по возвращении вы встретите со стороны его величества благосклонный прием, и что государю императору безусловно угодно, чтобы вы не оставляли государственной службы”.Письмо это было помечено 10 сентября. Было ли получено мое второе письмо до написания приведенного или нет, мне в точности неизвестно, но достоверно известно, что Коковцову сделалось известным, что как только европейские банкирские сферы пронюхали, что я стараюсь оставить государственную службу, то мне со всех сторон начали сыпать предложения о занятии мест в частной службе, конечно, с громадными вознаграждениями, и он не преминул об этом передать Столыпину, а также известно то, что государь, ранее нежели решился дать мне благосклонный ответ, совещался с членами правительства.
Когда я получил письмо барона Фредерикса, я ему телеграфировал, что, если он считает нужным, то может не докладывать моего второго письма государю, на что сейчас же получил ответ, что он счел корректным не представлять моего второго письма с прошением об увольнении, но показывал ли он его государю или нет, мне в точности неизвестно; зная обстановку и лиц, я думаю, что, конечно, показывал.
Затем, как я говорил, из Брюсселя я переехал в Париж, чтобы поехать в Петербург .
В Париже, перед моим выездом в Петербург, я виделся с министром двора бароном Фредериксом, с которым лично я и мое семейство с его семейством находились и в настоящее время находимся в очень хороших и дружеских отношениях. Но барон Фредерикс, видимо, избегал разговора со мною по этому предмету и только высказал, что если бы он был вместо меня, то он старался бы жить побольше за границей, на что я ему ответил, что я вообще предпочитаю жить в России, а кроме того, у меня нет соответствующих средств, чтобы жить за границей так, как я могу жить в России.
Когда я был в Париже, я получил известие об ужасном покушении, которое имело место 12 августа на Аптекарском острове, когда была кинута в приемной председателя Совета министров бомба, которой убило несколько человек в приемной министра и ранило его бедных детей — сына и дочь. Это убийство меня очень взволновало и возмутило, вследствие этого я телеграфировал Столыпину, выражая ему мое соболезнование, и получил от него в ответ очень
любезную телеграмму.Почти одновременно я получил в Париже от некоего князя Михаила Михайловича Андроникова телеграмму на французском языке такого содержания:
“Узнав о вашем скором возвращении, поступаю по совести вследствие искренних и верных чувств, к вам питаемых, умоляю вас продолжить ваше пребывание за границею. Опасность для вашей жизни здесь более серьезна нежели вы думаете, это мое последнее слово. Приезжайте, если хотите умереть”.
Эта телеграмма на меня имела обратное действие, я решил немедленно выехать в Петербург и поехал туда с женой. Таким образом я вернулся в Петербург в августе месяце 1906 г.
.Этот М.М. Андроников весьма странный человек. Он сын очень почтенного человека князя Андроникова, бывшего адъютанта великого князя Михаила Николаевича, а мать его некая Берг, помещица в Балтийской губернии. Кончил он курс в Пажеском корпусе, а затем занимался и ныне занимается какою-то странной профессией. Он втирается ко всем министрам, старается оказать этим министрам всякие одолжения, сообщает иногда весьма интересные для этих министров сведения. Таким образом он влез и ко мне, когда я был министром финансов, и в течение 8 лет был ко мне вхож, не в мой дом, а ко мне в служебный кабинет. Ничего такого дрянного никто про него сказать не может, но все, когда говорят об Андроникове, как-то недоумеваючи улыбаются, не понимая, что он собою именно представляет. Живет он в отеле Бельвю на Морской, против гостиницы “Франция”, знакомые его самые разнообразные. И в настоящее время он ближайший друг и военного министра, постоянно бывает и у него и у его супруги, и у министра внутренних дел Макарова — и у него и у его супруги, бывает и у Коковцова. Коковцов его принимает, хотя Коковцов еще недавно, говоря о нем, сказал: “Это большая дрянь”.
С тех пор как я покинул пост председателя Совета министров, Андроников у меня бывает очень редко. Всякий раз, когда бывает, надевает вицмундир, относится крайне почтительно, иногда сообщает интересные новости. По-видимому, он также близок или вхож к министру двора. Он мне последнее время передавал несколько записок, очень умно написанных, которые он, как говорил, представлял его величеству через министра двора. Записки эти были писаны покойным Шараповым.
Шарапов был человек большого таланта и довольно слабой морали. Я знаю, что Андроников, после того как я уехал из России в 1906 г., сблизился с партией “Союза русского народа”, с Дубровиным и с градоначальником Лауницем, бывал на собраниях “Союза русского народа”. Когда я после моего приезда в Петербург с ним заговорил, чем была вызвана телеграмма, он мне сказал, что эта телеграмма была вызвана тем, что он слыхал в собрании “Союза русского народа” от Дубровина, что решено, как я вернусь, меня убить и что об этом ему говорил градоначальник, что решено меня убить. Он даже мне говорил, что у него есть мемуары и что там подробно все описано, и, когда я попросил мне показать мемуары, он сказал, что мне покажет, но до сих пор не показал, говоря, что они где-то заперты.
У меня являлись странные мысли и сопоставления: с одной стороны, совет, а совет государя есть в сущности приказание не возвращаться в Россию, а с другой стороны, когда я подал в отставку и видели, что я не намерен подчиниться этому совету, затем вдруг я получаю уведомление от Андроникова, чтобы я не возвращался в Россию, потому что меня убьют, т.е. хотели, чтобы я не возвращался в Россию, как бы воздействуя на меня страхом.
Затем все-таки на вопрос, кто такой Андроников, я ответить не могу, я могу сказать следующее, что во всяком случае по натуре, по его скромности, он большой сыщик и провокатор, и в некотором отношении интересный человек для власть имущих; но делает ли он это все по любви к искусству или из-за денег, я сказать не могу. Вот еще недавно он мне дал прочесть очень интересную записку пресловутого Бозобразова о причинах войны, затем мне сказал, что, кроме этой записки, имеется еще том приложений с различными документами и что он мне впоследствии даст и эти документы. Мне, конечно, было бы интересно прочесть документы. Возвращая ему записку, я просил прислать документы
. Это издание, как он сам говорил, написано на пишущей машинке в 20 экземплярах, взято им со стола министра внутренних дел. Но когда я ему написал, это было месяца два тому назад, что вот возвращаю ему записку и ожидаю продолжения, то с тех пор о нем ни духу, ни слуху.Итак, я возвратился в Петербург.
По приезде я немедленно увидался со Столыпиным и просил его повлиять, на кого следует, чтобы меня освободили от государственной службы, на что Столыпин ответил: “Если вы хотите непременно уйти, то вас силою никто удержать не может, но да будет вам известно, что ваш уход, особенно в настоящее время, все равно что брошенная удачно анархическая бомба”. Я, конечно, ему ответил, что в таком случае я отказываюсь от своего намерения.
Через несколько дней после этого я явился к государю. Его величество меня принял как ни в чем не бывало. О высочайшем повелении не возвращаться в Россию, о моей просьбе об увольнении ни слова. Говорили только о строящемся императору Александру III памятнике. Аудиенция продолжалась минут двадцать. После этого (в ноябре 1906 г.) я более с государем не имел случая говорить впредь до аудиенции, которую я имел в этом году (1912), и только видал его величество на торжественных приемах. Мне говорили, что после моего приема в ноябре 1906 г. государь сказал своим интимным: “А все-таки, какой Витте умный человек, не сказал мне ни одного слова о прошедшем”. Конечно, после свидания со Столыпиным я от всех предложений, мне сделанных от частных обществ, отказался. А затем пошла на меня охота, как на дикого зверя; сначала решили взорвать мой дом и подложили в трубы адские машины, а затем, когда это, благодаря богу, не удалось, то решили бросить бомбу, когда я буду ехать в Государственный совет, и это не удалось вследствие того, что руководитель этих покушений, Казанцев, который распоряжался и убийством члена первой Думы Иоллоса, агент охранного отделения, член “Союза русского народа”, действовавший под маскою социалиста-анархиста, был познан как агент охранного отделения своими сотоварищами по убийствам и покушениям, действительно социалистами-анархистами, и был за несколько часов до времени, назначенного для бросания бомбы, зарезан анархистом Федоровым. Все это сказочно и невероятно, но все это действительно было. В моем архиве в числе массы бумаг, которые служат подкреплением моих настоящих набросков, есть все дело, официальное, о покушении на меня и другие несомненные документы, в том числе замечательная переписка моя по этому предмету с Столыпиным. Эта переписка мне дает нравственное право назвать его большим политическим... .
Убийство Герценштейна (профессора, члена первой Думы) в Финляндии, затем Иоллоса (тоже члена первой Думы) в Москве, некоторые мелкие убийства в политическом смысле, затем покушения на меня — все это сделано “Союзом русского народа” при участии и попустительстве агентов полиции и правительства вообще. Все это было скрыто судебным ведомством заведомо неправильным ведением следствия. Конечно, государь не принимал никакого участия в этих кровавых делах, но ему были если не приятны, то безразличны и курьезны все эти убийства и покушения. Но совершавшие эти убийства и покушения знали, что его величество будет на это реагировать по меньшей мере безразлично, а затем власть будет всячески стараться все это покрыть. Кто такая эта власть?..